— Ничего не делаю. Моюсь.
— Давай завязывай и приезжай на Старую площадь. Мы тут здание ЦК пикетируем, следим, чтобы они документы вывезти не смогли.
— Стас, я только что помылся, теперь вот на дачу собираюсь…
— Какая дача?! Ты историк или нет? На твоих глазах творится эта самая история, у тебя есть возможность в ней поучаствовать, а ты сидишь дома и думаешь только о том, как бы жопу вымыть. В общем, решай. Завтра мы с ребятами опять собираемся на «Площади Ногина» в девять утра, возле головы. Захочешь — приезжай.
— Возле какой «головы»?
— О, господи! Возле памятника Ногину. Все, давай, пока.
Ходзицкий повесил трубку, а Андрей пошел разговаривать с родителями. Узнав о его решении поехать из затаившегося Заболотска в «революционную» Москву, Ольга Михайловна попыталась было не пустить туда сына, но Андрей сумел убедить ее в том, что никакая опасность ему угрожать не будет — «путч провалился». Сложнее получилось с отцом. Иван Николаевич не спорил с тем, что ничего страшного с сыном случиться не может, но и он считал, что ездить не стоит: «Чего ты хочешь там увидеть? В чем поучаствовать? Решил занять место в толпе статистов, которых используют более взрослые дяди? Подумай, Андрюша, стоит ли тебе лезть в эту толпу. Масса народа неуправляема, она может потащить человека туда, куда ему идти вовсе не хочется, заставить его совершать поступки, о которых он потом будет жалеть». Родителям не удалось его остановить. Если бы они смогли заглянуть своему сыну в черепную коробку, то перед их глазами предстало одно, но зато занимавшее все мысли Андрея желание — вырваться с надоевшей дачи, из Заболотска, который после года жизни в Москве казался скучной деревней, в столицу, где перемещаются миллионы людей, более хорошо одетых, иначе двигавшихся, по-другому говоривших и, как казалось, изменявших ход исторических событий. Но понять Андрея родители не могли, да и он сам до конца не мог объяснить, для чего ранним утром следующего дня ему надо было тащиться на электричке в московском направлении.
У «головы» стояло человек пять парней, из которых Мирошкин знал одного Ходзицкого. Он не был здесь главным, все присутствовавшие слушались указаний худого высокого молодого человека со значком-триколором на груди и большим количеством прыщей на щеках. Звали его Алексей. Когда подошли еще двое, Алексей взглянул на часы и, заметив: «Теперь вроде все», — повел свой отряд наверх, к зданию ЦК. Они заняли место у подъезда в Никитниковом переулке, в толпе, состоявшей в основном из молодежи, каких-то нервных субъектов, дурно пахнущих и неряшливо одетых, а также из агрессивных женщин, давно переживших расцвет и вступающих в тяжелый этап климакса. Эти три категории граждан составляли ядро собравшихся, к нему примыкали люди просто любопытствовавшие, праздношатающиеся, но, постояв непродолжительное время, уходили. Действиями людей руководили непонятно кем назначенные граждане с трехцветными повязками на руках. Периодически они начинали скандировать или «КПСС — под суд», или «Свобода», или еще что-то. Толпа послушно подхватывала. Так продолжалось целый день, до вечера. Андрей устал как собака и сильно проголодался. Кроме скандирования, развлечений не было никаких, здание безмолвствовало. Мирошкин уже собирался попрощаться и уйти, как вдруг почувствовал, что окружающие насторожились. Было около пяти часов, закончился рабочий день, и из здания начали выходить ненавистные толпе сотрудники аппарата ЦК. Каждого встречали криками и свистом. Одному — постарше возрастом и посолиднее — Алексей попытался преградить путь и потребовал открыть дипломат для досмотра. Впрочем, вмешались те, с повязками, и пресекли революционную инициативу масс. Алексей отступил и как-то зло оглянулся на стоявших рядом Ходзицкого и Мирошкина, будто упрекая их в чем-то. Когда из подъезда вышел следующий объект освистывания — полная женщина лет сорока с хозяйственными сумками в руках, — Ходзицкий изловчился и вытащил из сумки лежавший сверху сверток. Женщина вскрикнула от неожиданности и оглянулась. В толпе раздался смех. Дама затравленно озиралась и робко просила молодого человека: «Отдайте, пожалуйста». Стас протянул ей сверток, но когда его владелица, переложив тяжелые сумки в одну руку, потянулась за ним, эффектно уронил его наземь. Жертва толпы посерела лицом, но наклонилась, чтобы поднять упавшее. Когда она почти коснулась бумаги рукой, подскочил Алексей и пнул сверток ногой. Тот отлетел и упал у ног Мирошкина. Андрей видел нечто подобное в кино — там хулиганы перебрасывали друг другу портфель несчастного школьника, которого они избрали объектом издевательств. Женщина, как будто решив следовать правилам этой жестокой игры, покорно последовала за своим имуществом и, вновь тяжело наклонившись, попыталась достать его. Андрею показалось, что она поклонилась ему в ноги. Не вполне понимая, что он делает, но, видно, стараясь подыграть настроению окружающих, Мирошкин ударил по свертку кроссовкой. То ли он перестарался, а возможно, просто не выдержала бумага, но сверток разорвался. В нем оказался мясной фарш, разлетевшийся в стороны. Народ вокруг заржал. Кто-то закричал: «Ага! Мясо! Зажрались!» с такой ненавистью, как будто всю жизнь сидел на хлебе и воде. Женщина заплакала и медленно пошла прочь. У Андрея возникло запоздавшее чувство жалости, смешанной со стыдом. Ему вспомнилось, что такое же ощущение появилось у него как-то, в дошкольном детстве, когда он раздавил ногой лягушку, желая проверить — испортится погода или нет. Маленькая квакушка за мгновение до этого жила, куда-то спешила, чувствовала, боялась, пытаясь ускользнуть от мальчика, безжалостно поймавшего ее и сплющившего ботинком в лепешку. И теперь, как тогда, на душе было гадко невыносимо. «Хорошо, что родители об этом не узнают. Хорошо бы, чтоб не узнали», — подумал Андрей. Он сухо попрощался с окружающими «творцами истории» и побрел к метро.